Балалайка

— Да куда я пойду? Хозяйства у меня нет, дома нет, одна жена уродина, плуг да балалайка!

— А это уже нас не касается. Прощевайте покеда. А как народится у вас дите, приходите, мы ему медовый пряник подарим и погремушку из рыбьего пузыря.

— А вот никуда мы отседа не пойдем! — озлился Ванька. — Вы, тятька, мне землицы обещались отрезать, да обманули. И я через то жениться отказываюсь! Забирайте свою уродину обратно или давайте земельки обещанной.

Жена Ванькина ревмя ревет, кулаками да коленками в забор стучит, неохота ей от родительского двора, от сытой жизни уходить.

Испугались тятька да мамка, а ну как дочка через забор перескочит! Где второй раз такого дурака сыщешь, который бы ее замуж взял. Отворили ворота.

— Что с тобой сделать, бери землицу, — говорит тятька и сыплет Ваньке полну шапку отборного чернозему да дюжину зернышек пшеничных сверху кладет. А мать рядом с тятькой стоит, охает и вилы зубьями вперед держит, дочь в дом не пускает. Дочь и в дом хочет, и на вилы напороться боится.

— Ладно, — поклонился Ваня родителям в пояс и в лес пошел.

Шалаш построил и стал жить-поживать и горе наживать. Жена в лесу корешки-ягоды собирает, на зиму сушит. Волки да медведи ее не трогают, боятся, в чащобе хоронятся. А Ванька отыскал место тихое да приветливое, поставил на пенек шапку с дареной землицей, стоит, смотрит, что делать с ней, придумать не может. Плуг есть, да велик, а лошадь была, да вся вышла. Постоял, поскреб в затылке ногтями, да и выстругал из сучка елового махонький плужок. Он хоть и махонький, но все у него как у настоящего — и лемех и держалки.

Поймал Ванька на болоте комара, узду на него набросил, в плуг запряг и стал землицу свою пахать. Туда-сюда плугом ездит, пальцем вглубь борозду пробует, пот с лица рукавом утирает. Хорошо своя землица пахнет, вкусно! Попашет так час, попашет другой, комар притомится, запищит жалостливо. Ванька вожжи натянет, остановится, к комару подойдет, даст ему кровушки своей пососать и сызнова кнутом погоняет. Комар лапками в землю упирается, хоботок вверх задирает, еле-еле плуг тащит. Так и работают. Овса да сена комару не надо, а крови Ваньке не жалко — дармовая она. Так и вспахали землицу. Бросил Ванька в борозду зернышки и стал урожай ждать.

А год тот, надо сказать, выдался хороший — теплый, влажный, урожайный. Взошло зерно тугими колосьями. Собрал Ванька пшеницу в горсточку, смотрит — налюбоваться не может. Зернышки крупные, тяжелые, налитые, на солнце светятся, словно золота крупинки. И так Ваньке хорошо, так весело, что не передать. Не удержался он, смолол одно зерно в муку. А жена лепешку выпекла махонькую, глазом не увидать. Но такую вкусную, что иного пирога слаще. Потому что свой хлебец, не на дрожжах — на поте-кровушке да на беде замешан!

А остальные зерна Ванька в мешочек холщовый ссыпал и на грудь к образку привесил до будущего года.

Худо-бедно пережили зиму. И холодно-то было, и голодно. Берестой ноги кутали, от вьюги-метели друг дружкой укрывались, сухие коренья да грибы грызли, снегом запивали. Может, от того только и не померли, что хранил Ванька под рубахой мешочек холщовый. А в мешочке не пшеница была — сама надежда.

Весной полегче стало: жучки-паучки появились, из реки раки полезли, на деревьях кора новая наросла — белая, сладкая, что репа. С голоду не помрешь. Весна да лето крестьянину в облегчение. И жить-то веселее стало. Солнышко припекает, в лесу птахи поют-щебечут, травка густая, мягкая, как перина. А уж как тронет Ванька струны балалайки отцовой, так и совсем хорошо, век бы так жил да радовался.

А к осени новый урожай вышел. Из зерен, что в первых колосьях были, новые колосья поднялись — один другого краше! В то же время народилось у Ваньки первое дите — мальчик. Ванька колосья обтряс, пшеничку собрал, да и сызнова спрятал. Ни зернышка не потратил.

А тут зима подоспела, да такая, что хуже старики не припомнят. Лютует мороз, снег в лицо кидает. Птицы на лету в сосульки замерзают и к ногам падают. Жена, конечно, воет. Дите тоже воет — есть просят. Надоели им гусеницы да корешки сушеные, с которых в брюхе одна маета. Хочется им хлебца мягкого да душистого, чтобы тепло по жилкам разлилось.

А Ванька знай думает о своем: «Орите не орите, хошь удавитесь с досады, а хлебца вам не видать ни вот такусенькой крошечки! В той пшеничке, может, счастье мое схоронено, и детей моих счастье, и внуков, и правнуков.

Раньше я был дурак беспортошный, горе мыкал, за полушку спину гнул, со столов объедки таскал, и все-то через свою бестолковость. Ничего не имел — и ничего и не надо было. А теперь я хозяин. И пшеничка у меня, хоть маленько, а есть, и земля своя! И через то я стал гордый и в побирушки сызнова идти не желаю. Хошь убейте меня, хошь жилки по одной из живого повыдергивайте. Лучше еще десять лет лебеду да лягушек лопать, чем к трактирщику или к братьям на поклон идти!»

А метель воет, а дите орет, а женушка носом хлюпает, мальчонку пожалеть просит. Ванька сосульки на усах пальцем пообломал и говорит:

— Ума в тебе, баба, ровно как красоты. Прикинь сама-то. Зима люта да длинна. Дите корми не корми, все одно помрет, а пшеничку съеденную не возвернешь. Малец помрет, мы другого народим, да бог даст, с новым урожаем следующую зиму переживем. А не будет пшенички — и следующего мальца схороним. Зачать да родить дело нехитрое, сытую жизнь найти — вот задача!

Малец еще покричал-покричал да затих, и парок из дырки, что напротив рта была, идти перестал. Закопали сынка в сугроб возле самых ног. А сами закутались в тряпье да ветки еловые и стали весны ждать. Сидят, кашляют, на пальцы дышат. Ни о чем не думают, ничего не желают, смерти, что за плечами стоит, не боятся, о детеныше загубленном не вспоминают — что его вспоминать, если его уже нет. Видно, вовсе съежилась, замерзла душа. Превратилась на холоде да на ветру в ледяную, звонкую сосульку. Тронь — расколется на мелкие куски.

И, наверное, вовсе извел бы мороз Ваньку с женой, если бы не тлел внутри них махонький теплый огонек надежды на добрую сытую жизнь, что зерна спрятанные обещали.

Так и дотерпели они до новой весны. А весной совсем глупо помирать — солнышко светит, травка растет, жить хочется.

Наверное, в ту зиму пересилил Ванька беду-кручину. Отступилась она от него, рукой махнула. Беда да смерть шебутных да настырных не любят. Хлопот с ними много, а пользы — чуть. Беда со смертью к тихим, к смирившимся льнут и еще к счастливым, кому есть что терять, о чем расстраиваться. А с Ваньки какой навар? Хуже, чем жизнь его нынешняя — беды не бывает. Смерть ему избавление, а жене радость — вернется в дом родительский, заживет всласть на всем готовом.

В общем, отступилась беда от Ваньки. И пошли у него дела на поправку. Что ни год, то в прибыток, что ни день, то в пользу! Дом справил хоть неказистый, махонький, а свой. Лошаденку купил — старую, дряхлую, но опять-таки свою. И зерно в амбаре завелось, и куры в сарайке закудахтали, и даже мыши с тараканами по углам заскреблись, зашуршали, а разве в пустом доме, где крошки не сыщешь, листа капустного не найдешь, мыши с тараканами заведутся?

Сядет Ванька на приступочку на солнышко и сам своему достатку удивляется. И откуда все взялось? И сыт, и обут, и даже медные денежки в сундуке имеются! И уж не верилось ему, что это он когда-то сидел в сугробе нищий да голодный, зубами стучал, не знал, как следующий день пережить, и рад был распоследней сухой заплесневелой корочке.

Чудеса!

Но вот только долго сидеть на солнышке греться Ваньке нельзя. Большое хозяйство большой заботы требует. Забор поправить, погреб углубить, крышу перекрыть, в огороде навоз разбросать, скотину накормить-напоить, мальцу (а народилась к тому времени у Ваньки детей целая дюжина) сопли подтереть, с огорода соседского кабанчика прогнать, да и мало ли что еще. Дело за дело цепляется, как звенья в цепочке. Одно за другим, одно за другим — до бесконечности. Срослись вместе — не разорвешь. Выпало одно звено — вся цепь распалась. Вот и крутится Ванька, и тут и там успевает. Суета. Но не в тягость. Потому что для себя старается!

Весь день в бегах, в заботах, а вечером запрется в комнате, окна занавесочками задернет, лучину запалит и пересчитывает медяки. Звяк-звяк, звяк-звяк — одна к другой монетки. Тяжеленькие, литые на раскрытой ладошке лежат. А если в столбик уложить, высо-о-окий столбик получается, под потолок! Аж дыхание спирает. Такое удовольствие.

Рядом жена на коленках стоит, нижнюю губу оттопырила, на монетки таращится и думает о своем, о самом что ни на есть сокровенном, — вот бы отрез на платье купить или младшему сынку обувку справить, настоящую. А то у него ноги стынут, а скоро холода…

А Ваньке слов и не надо, известное дело, о чем может баба думать, увидав деньги? Молчит Ванька и только злобно сопит.

«Баба она и есть баба. Ума что у курицы. Только одно и знает — дай да дай! Я, почитай, до самой женитьбы в лаптях бегал, не помер. И отец мой, и дед, и прадед, кроме лаптей, ничего не знали. Настоящая обувка на коже, да на подметке, да на каблуке дорогих денег стоит, а пятки всю жизнь три — не изотрешь.

Отрез на платье и вовсе блажь. Платье справной бабе к лицу, а мою что в шелка наряжай, что в дерюгу — краше не станет. Нет, платье для дела мужицкого вещь бестолковая, так — тряпка. Лучше борону новую купить или маслобойку. Масло на рынке в цене…

Только вот к маслобойке корова нужна, а на нее этих медяков не хватит. Какие тут к бесу платья! Поясок подтянуть, поднапрячься, глядишь — для базара масло, для детишек молоко выйдет. Чем плохо? Нет, непременно корову куплю. Корова телка принесет.

Глядишь, опять приварок. Пупок надорву, а куплю…»

Размечтался Ванька. Мечта, она главная мужикова радость. Она при случае и хлеб, и чарку, и жену заменит.

Черпай полными горстями, не жалей — не оскудеют запасы.

И всего-то надо полгода хлеба не поесть да год мяса! А еще можно старшого сына в работники отдать. Нечего ему задарма харчи переводить. С виду — пацаненок малахольный, а жрать горазд. Ох горазд! Трех мужиков за пояс заткнет. Сплошной убыток с него.

Отдать старшого на год мельнику за пуд муки. А на той муке, глядишь, зиму протянем. Отдать, и дело с концом! Одним ртом меньше, одним пудом муки больше. С младшенькими-то попроще. Они как трава растут, тихо, незаметно, сами по себе. Рыбу удят, раков да голубей ловят, тем и сыты. А то к церкви пойдут, корочку выпросят или украдут. Ручки у них маленькие, ловкие, в любую щелку прошмыгнут. А если и поймают мальца, в околоток не потащат. Какой с него спрос? Вожжами поперек спины вытянут да и отпустят.

Никаких забот с младшими.

Считает Ванька, пересчитывает, в затылке пятерней чешет. И так прикинет, и эдак. И тут урежет, и там. Растягивает медный пятак, как резину, хочет им все дыры в хозяйстве прикрыть.

И ведь исхитрился! Купил-таки Ванька через полгода корову. Правда, молока парного мальцам попробовать не пришлось. Молоко Ванька до капли попу сносил за гривенник в месяц. Вьются детишки возле крынки, норовят незаметно руку внутрь запустить да облизать по-быстрому. Ванька на них цыкает, хворостиной гоняет — кышь, проклятые! Стегает по пальцам, как кипятком обожжет. У пацанов глаза слезами набухнут, но вслух не плачут, боятся, что прогонит тятька из сарайки.

— Милая ты моя. Родненькая. Хорошая. Кормилица, — ласкает Ванька корову, в мокрые теплые губы целует, морду гладит.