Как мужик счастье искал

А внуки тут же котомку и рубаху делить стали — галдеж подняли, друг дружке в ухо кулаками бьют и ругаются в точности как их тятьки под праздник. Посмотрел на это мужик, и так ему счастья отыскать захотелось, что хоть тут же ложись и помирай!

Долго шел мужик, не день, и не два, и не десять. На три раза пятки стоптал. И пришел в деревню. Деревенька, прямо скажем, неказистая, то есть до последней степени. Избы покосившиеся, солому с крыш ветром повыдергало, заборы из земли, как гнилые зубы, торчат. И никого не видно — ни собак, ни индюков, ни кур. Даже мухи не летают! Что за напасть?

Вдруг видит путник — на крайней избе, на стрехе, сидят, обвив ногами стропила, мужики в драных-передраных тулупах. Сидят и молча перед собой смотрят.

— Эй, дядьки, вы чего на крышу забрались? — спрашивает путник.

Мужики ухом не ведут.

— Эге-гей! — в другой раз спрашивает путник и кидает в крайнего мужичка комом сухой земли.

— Тьфу! Привязался! — с досады сплюнули дядьки себе на бороды и выслали парламентера.

Крайний дядька сполз пузом по бревну, подвернул подол тулупа, перекрестился и — скок вниз.

— Че надоть? — спрашивает мужичок, сойдя на землю, а сам глазом на дорогу косит.

Путник в него пальцем тычет и говорит:

— Тулуп-то зачем? Лето чай!

— Тулуп-то? — отвечает мужик и — хлоп — вытряхивает из тулупа целую тучу моли. Моль, понятное дело, улетать с насиженных мест не желает, на ветру вьется, мельтешит и норовит ткнуться обратно в теплое нутро меха. — Зима скоро, вот и тулуп, — отвечает мужик. — А тебе чево?

— А на крышу зачем залезли?

— Так жрать охота.

— А-ааа…

Тут мужики на крыше зашевелились, загалдели разом.

— Никак сняслась! — всплеснул ручками дядька и в дом побежал.

Мужики, подобрав полы тулупов, один за другим скок-поскок — попрыгали на землю.

Давешний мужичонка пыхтит, тащит из избы огромную чугунную сковороду. Сковорода в дверь не пролазит, упирается в косяки краями. Мужичонка с разгону толкает ее тощим животом — того гляди развалит всю хату. Остальные мужики отковыривают от стен щепу, разводят костер. Наконец косяки подрубили, сковороду выдернули, поставили на огонь, расселись кружком, глазами блестят, ладонь о ладонь потирают.

— Вота какое! — говорит старшой из дядьков и торжественно показывает зажатое меж пальцев воробьиное яйцо.

— У-у-у!! — радостно гудят мужики. — Крупное! Ого-го! Ташши его скорей на огонь! Терпежу нету!

Старшой берет ножичек и аккуратно так разбивает яйцо в самую середину сковороды.

Стали ждать. И путник стал ждать.

— А ты че ходишь? — спрашивают дядьки путника, не отводя, однако, глаз от сковородки.

— Так, счастья ишшу.

— А зачем оно тебе? Шшастье-то? /

— Так всю жизнь тока и делал, что спину гнул, а счастья не видал вовсе! Хочу на старости лет порадоваться, житья вольного попробовать!

— А-а-а, — поняли мужики. — Тоды оставайся. Радуйся. Шшастья у нас завались!

— А где ж оно?

— Так тута вот, — показывают мужики на деревню, на себя, на тулупы, на сковороду.

— И где? — никак не верит путник. — Чей-то не видать!

— Да ну? А ты глазки-то разуй! Чай землю не пахать, скотину не пасти, избу не чинить! Живи в полное свое удовольствие. Ночью спи, днем дремли. А можешь наоборот. Делай что хочешь, что не хочешь не делай! Волюшка вольная!

— А тулуп зачем? — опять спрашивает путешественник.

— Так белье стирать неохота. Золы нету, река далеко, а зима близко. Тулуп, он от грязи толще становится, теплее.

— Ага, — понял путник. — Ну, тогда я остаюсь.

— Кажись, готово, — сказал старшой.

Мужики вынули из-под шуб большие деревянные ложки. Сковороду стащили на землю, расселись на облепленной гнилушками приступочке.

— Приятного аппетита, — сказал старшой. Дружно стукнулись деревянными ложками.

— Соли мало. А так хорошо, — сказали мужики и отвалились от сковородки, рыгая и поглаживая животы.

— А теперь чего? — спрашивает путник.

— А чево пожелаешь. Хошь спи, хошь в лапту играй. Полная воля и счастье!

— Чей-то мне такое счастье не нравится, — засомневался путник. — Больно уж жрать охота.

— Это по первости, потом пообвыкнешься. Ты тока больше спи и меньше о еде думай. И вообще думай меньше, это для живота самое распоследнее дело! А то можешь карасей на реке половить. Мы не против. Тока река далеко, а червяков нету.

— А куда ж они делись, червяки-то?

— Так прошлым годом еще съели. Мужики попадали в лопухи спать. Руки под ухи подстелили, тулупами накрылись.

— Ты если карасей добудешь — буди!

— Не, не подходит мне ваше счастье, — сказал путник. — Какое-то оно голодное. На пустое брюхо счастья не бывает!

— А это как знаешь. Мы тебя силить не станем. Счастье не хомут — силком не надевают. Ступай, коль хочешь. А только большего счастья, чем у нас, за сто лет не сыщешь. Так и знай! А хошь, в скит к отшельнику сходи. Глядишь, чево присоветует.

И пошел путник к отшельнику. Через реки, через горы, через болота, через чащобы лесные. Не близкий путь. Пришел. Видит.

Сидит отшельник за большущим столом, уставленным мисками да чашками, подносами да бокалами, чугунами да лоханями. Тут тебе и огурцы моченые в кадках, и налимы в сметане, и поросята под хреном, и селедка в шубе свекольной, и блины в масле, и шаньги-бублики разные. Вина хоть залейся, грибов, ягод — за год не переешь, а уж медов сладких да варенья — без счету.

— Да какой же ты отшельник? — удивляется мужик. — Отшельник гусеницами питается да кузнечиками толчеными, а у тебя вона, живот по полу стелится, а щеки до колен отвисли, как брыли у кобеля!

— А вот и врешь ты, мужик! Самый я что ни на есть чистопородный отшельник! Чистопородней не бывает!

— Брехать-то! Отшельник человек святой, постом себя морит да обетами! В дерюге из крапивы плетеной ходит. А ты на перине сидишь и паскудство разводишь — порося с хреном жрешь!

— Глуп ты, мужик, и чтишь глупость свою добродетелью. В том ли суть, чем тело прикрываю я, чем питаю плоть свою. Ты вот послушай.

И сказал отшельник так.

— Схимник страданием жив. Он в страдании веру обретает. Ибо ад и рай не в глубинах земных и не на небесах заключены, а в нас самих. И ад наш — наша плоть. А рай наш — душа наша!

Попробуй, мужик, севрюжку. Прелесть — не севрюжка. Во рту тает! В горлышко маслицем проскальзывает.

Душа заповеди чтит — оттого, что бестелесна и выгоды с нарушения тех заповедей иметь не может.

А плоть?

Она от холода зубами лязгает и, о спасении своем радея, с ближнего своего тулуп тащит! А как же «Не укради»? А?

Кушай, кушай. Не стесняйся.

Или вот еще — «Не возжелай жены ближнего своего!» А плоть возжелает, и все тут! Потому что знает, какую сласть с того иметь будет. И все! И валит братову жену на неостывшие супружеские пуховики.

А когда вор в темном переулке с дубиной вслед крадется, вспомнит трусливая плоть заповедь «Не убий»? Или тоже дубинку возьмет?

Ты холодца, холодца бери. Чудо что за холодец. Поддевай его ложкой, и в рот. Да сразу не заглатывай, покатай его во рту. Побалуйся.

Плоть чем сильна? Тем, что следует сиюминутному вожделению, хотению то бишь. А душа вопиет к бесплотной химере иллюзий и тем слаба. Глоток влаги жаждущему сегодня слаще вечного блаженства завтра. Не так ли?

Ты сальца, сальца бери.

Человек о душе когда вспоминает? В старости. В дряхлости. Когда плоть поизносилась, ни к чему не способна, никаких желаний не рождает. Вот тогда мирянин все заповеди припоминает. Но опять-таки не о душе радея. О плоти! Да-да. Потому что те заповеди ему в пользу обращаются. Навар с них прямой! Когда чужую жену возжелать уже не дано, свою, заповедь блюдя, за подол держат. Когда в подвалах сундуки золотом краденым забиты, чужую руку воровскую заповедью прихлопнуть кстати. Оттого и шлюхи в старости ханжами становятся. А транжиры скрягами. Это, брат, философия!

Икорку бери. Что за прелесть икорка!

Ты, конечно, спросишь: «А есть ли выход из сего затруднения?» И я тебе отвечу — есть!

Смири плоть свою! В угасшей плоти дух стократ сильнее! Убей тело свое, и возродится душа твоя! И возлюбишь ты врага своего, как брата. И отдашь сытому последний кусок, одетому — последнюю рубаху и тем приблизишься к счастью! Ибо не тело твое будет вести душу твою, но душа подчинять себе тело.

— Как же так, — не понял мужик. — Ты говоришь о смирении плоти, а сам ублажаешь ее чревоугодием?

— И опять ты не прав, сын мой. Страдание не может быть единоподобно по форме. Ты замечаешь внешность — обрюзгшего обжору, пожирающего яства, но не хочешь замечать суть его. Гнев застит твои глаза, не дает увидеть, что страдания мои уподобимы страданиям умирающего от голода!

Когда-то и я ходил в рубище, жил в пустыне под палящими лучами солнца, утолял жажду ослиной мочой, а голод — лепешками из сушеной саранчи. И сейчас так бы жил, но сошло на меня озарение.

Я спросил себя: можно ли отнести к страданиям истинным страдания, чинимые во благо самого страдальца? Можно ли причислить к лику святых больного, во имя спасения грешной жизни своей претерпевающего муки лечения?

И я ответил себе — нет! Ибо цель такого страдания греховна и эгоистична.

И тогда я задал себе другой вопрос. Возвышает ли меня, отшельника, страдание, переносимое во благо мне самому? Я голодаю, но пост благостен своему организму, ибо в худом теле дух здоровеет. Потому что хворь помещается не в костях и коже, но в жире и мясе. В них ее прибежище и наша смерть.

Свою скудную пищу я добываю в поте своего лица. Но тем я и крепок. Катящийся камень не обрастет тленом и плесенью! Чем мне хуже — тем лучше мне! Страдания мои поверхностны, потому что телесны, а жизнь длинна!

Меж тем мирская жизнь дарит страданиями стократ большими. Что мои мученья в сравнении с муками обжоры, страдающего запорами? Или скопидома, потерявшего полушку? Что мой голод пред глубиной отчаяния бессильного завистника? И что моя готовность умереть рядом со страхом ожидания смерти себялюбца?

Так подумал я. И нашел, что страдания мои смехотворны и что всякий вор и распутник больше свят, чем я.

И тогда я понес крест свой!

Я предался обжорству и блуду. С утра до вечера и с вечера до утра я только и делал, что ел, пил и блудил. Я ублажал себя дорогими яствами, редкостными винами и разноцветными публичными девками. Я не щадил себя, я не давал себе отдыха и чувствовал, как по капле покидает меня здоровье, скопленное в пустынях Аравии. Мне стало трудно ходить и дышать. Во мне поселился сонм болезней. Я кашлял и мучился изжогой.

Я покрылся струпьями и язвами от стыдных болезней, привезенных матросней со всех сторон света. Каждый день у меня болели зубы и брюхо. Я быстро пресыщался и страдал от того, что не могу насыщаться более. Я изнывал от зависти к здоровым, сильным. Я боялся врагов и ненавидел друзей. Это была кошмарная жизнь. Не однажды, поддавшись искушению, я хотел снять с себя добровольно принятый обет и вернуться в блаженные пустыни Аравии. Но я смирял свою гордыню, помня, что страдания плоти приближают меня к свободе духа!