«Мастер сыскного дела»

И, верно, прыгнул бы, рискуя переломать себе ноги, кабы кучер не осадил.

– Тпру‑у‑у!..

Кобыла встала как вкопанная, тяжело поводя худыми боками.

– Я сейчас, мне только платье сменить…

Идея оказалась не лучшей – только Мишель сунул в замочную скважину ключ, как дверь распахнулась сама собой. На пороге, кутаясь в шаль, стояла встревоженная Анна. Позади нее, держась ручонками за юбку, маячила их приемная дочь Мария.

– Ты? – тревожно спросила Анна.

– Я на минуту, – сказал Мишель, пряча глаза и пытаясь протиснуться в комнаты. – Дай мне, пожалуйста, смену белья.

– Ты куда‑то едешь?

– Да.

– Надолго?

Мишель пожал плечами. Он и сам не знал, надолго ли. Теперь, даже выезжая куда‑нибудь в близкую Тулу или Иваново, невозможно было предполагать, когда вернешься – транспорт ходил из рук вон плохо, случались частые аварии, а то и нападения на поезда.

Анна, хлопоча, собирала его в дорогу. Мишель исподволь наблюдал за ней – как все у нее получалось быстро и ладно – и отчего‑то думал, как бы могла сложиться его жизнь, кабы тогда, в погоне за царскими сокровищами, он опоздал и не запрыгнул на подножку уходящего поезда, чтобы арестовать ее батюшку. Опоздал бы, не запрыгнул и остался один. И, верно, давно сгинул бы на Дону или в подвалах Лубянки или, как многие, пустил себе пулю в лоб. Потому что жить ему было незачем и не для кого: батюшка его с матушкой – слава Всевышнему – до сей жестокой поры не дожили, страна его, коей он верой и правдой служил, рассыпалась в прах, друзей его разметало, а иных уж нет…

И живет он покуда лишь потому, что есть у него Анна, да еще вот Мария. Одними ими он жив, для них и ради них…

Анна протянула ему узелок с бельем и провизией. Встала, опустив руки. Подле нее, раскрыв глазенки, замерла Мария.

– Ну, я пошел, – буднично сказал Мишель, хоть голос его дрогнул.

– Береги себя, – попросила Анна. – Мне нынче ночью дурной сон приснился. Боюсь, к беде…

Простая баба, верно, не утерпев, бросилась бы теперь своему муженьку на шею да завыла дурным голосом, а Анна лишь обняла его, прижала к себе да перекрестила вослед. Воспитание не позволяло недавней выпускнице Института благородных девиц давать волю чувствам. Выть и плакать она после будет, как Мишель уйдет, да не вслух, а молча, в подушку, чтобы Марию не испугать.

В гостиной гулко пробили часы.

Надобно было спешить.

– Прощай, – сказал Мишель…

На казенной пролетке домчались до Николаевского вокзала, в самый раз к поезду поспев.

В вагоне заняли отдельное купе, строго наказав никого к ним не подсаживать. Закрыли дверь на щеколду, саквояжи поставили на полку. Окно задернули занавеской.

Спать решили по очереди. Американский корреспондент тут же завалился на полку, подложив под голову руку и накрывшись полой пальто.

Мишель вытянул из кобуры револьвер, привычно проверил его, прокрутил барабан, заглянул в гнезда, где поблескивали латунью патроны.

Обратно в кобуру револьвер совать не стал, положил рядом с собой на полку. Так оружие схватить было сподручней и быстрей, чем если шарить по боку да расстегивать кобуру.

Ну все – поехали…

Ехали долго. На каждой остановке в купе кто‑то ломился, отчаянно колотя в дверь кулаками, а то и сапогами.

Но Мишель, не открывая, лишь кричал грозно сквозь дверь:

– Ступайте дальше – ЧК!

Отчего стук тут же прекращался и слышался лишь удаляющийся топот. «ЧК» ныне было волшебным словом, вроде «сим‑сим» из «Тысяча и одной ночи», коим двери накрепко без всяких замков запирались, а коли надо, так и отмыкались.

В Петрограде пересели в международный вагон, в котором даже кондуктор имелся. До границы доехали без приключений, а вот дальше… Недаром, видно, приснился Анне дурной сон!

Пришла беда, откуда не ждали…

Лишь только добрались они до Або[1], как их арестовала «карманная» финская полиция – и Мишеля, и бывшего с ним американского корреспондента. Сопротивляться было глупо – ну не стрелять же, в самом деле, в законную власть.

Арестантов посадили на извозчика, доставили в участок, где попросили открыть саквояжи.

В саквояжах было запасное белье и разные дорожные мелочи. Но полицейские ищейки беглым осмотром не удовлетворились, взвешивая саквояжи в руках и о чем‑то оживленно меж собой переговариваясь по‑фински. Хотя прекрасно могли изъясняться по‑русски, так как до недавнего времени пребывали в составе Российской империи. Но ныне, обретя независимость, финны зазнались, всячески подчеркивая свою обособленность.

Один из полицейских, по виду и манерам бывший царский жандарм, взвесил на руках саквояжи, выбрав тот, что показался ему тяжелее, обстучал со всех сторон, ухмыльнулся, ухватил, с хрустом рванул подкладку, открыв второе дно. Под материалом и картоном были спрятаны свертки. Он вытащил их, развернул. На стол, блестя и стукаясь, посыпались какие‑то стекляшки.